11:49 Бунт / рассказ | |
БУНТ
Hekaýalar
Бунт вспыхнул на рассвете, с ударов о казан, и я сразу догадался, что — исфаринский, с примесью стекла, — это казан полуцыганки Малики. Он воет и на случайный мизинец, если же его трут галькой — издает шум сходящего селя. Когда полуцыганка идет к реке, в кишлаке начинается ругань. — Малика, — умоляют ее женщины, — Бунафша с хирмана, у Зарины сердце, у Амины козы нервные, пожалей, душа! Но ведь ты отродье цыганское, свинья бессердечная, и что пользы умолять тебя? И потому на рассвете общим сигналом звучал исфаринский казан Малики — полуцыганки. Под его рев женщины в пять с чем-то утра, когда Соляная гора уже дымится по краям, бросились на мужей с удвоенной яростью. Они, я позже узнал, ночью вынесли все их автоматы с ружьями, но пальбу устроила только Амина. Она живет напротив, в полуосевшем самане с черным от старости виноградником. На рассвете будит кашлем, когда доит коз. Услышав выстрелы, я взял фляжку и прильнул к окну. У развилки на Гиссар кто-то видел шайку Гебилса, отборную банду на двух танках. На днях армия с трудом выбила ее из пригородов Душанбе. Но не Гебилс, соседка-чахоточница Амина палила Сафару под ноги во дворе у колодца. Босоногий Сафар метался по горящей земле, по топчану, по тыквам, сложенным для просушки. Затем, обретя юношескую легкость, махнул через дувал и исчез в пшеничном поле. Амина разбегающимися очередями стреляла вслед. Она едва удерживала автомат, его водило так, словно пшеничное поле и часть неба кишели сотнями ненавистных Сафаров. Фурия могла решить, будто все они укрылись у меня, полоснуть по окну, и я отбежал, вначале на коленях, в гостевую половину. Здесь увидел, что с ума сошла не только чахоточная. Окна в гостевой выходят на центр Бадьяна, собственно, на весь кишлак. Бадьян — это три десятка домов, наплывающих вишней и воротами на пятачок с памятником Шарипову. И во всех дворах, кроме двора полуцыганки Малики, шла битва. Рассвет, как часто в горах, был слепой, в воздухе — кисель, мешали вишни, поэтому я видел сражение теней. Мужских и женских. Они бегали, сплетались, падали, кто-то на ком-то сидел и сек рукой, как саблей. У Малики ревел и ревел казан, пока из мужской половины не выскочила рослая тень. Она, тень, ринулась через овин к зимней кухне. Рев затих, и завыла Малика голосом столь же дурным. — Ууубей, о Аллах! Ее слова будто расколдовали прежнее безмолвие битвы, очистили глотки — в кишлаке все разом закричало: “Малика, по глазам… Муж не тот? Шохский лучше муж?.. Уй, глаза... Волчица... Пес... Не муж ты, не муж ты....Оторвешь, ддура! Шавли, бей ружьем...” Где-то вновь загремели очереди. Амина? Фурия выплыла из-за бокового флигеля. Простоволосая, она шла к центру Бадьяна. Я ахнул. К центру Бадьяна шла скифская царица Томирис. С яростной полуулыбкой она двигалась в разгар известной битвы с персами, чтобы не схороненной на фланге конницей, не тайным резервом, а ледяным царским величием, помноженным на дивную красоту, увлечь уцелевших в атаку, поставить в сражении решающую точку. Я смотрел на нее, открыв рот. Много раз слышал, как в драке Сафар, вытягивая Амину по спине электропроводом, орал: “Курбока (1), маймун (2)”, но обезьяна она — нет, так и не понял: лицо женщины всегда укрывал черный платок. Теперь его нет, и она — Томирис. Она доплыла до Шарипова, автомат висел у нее на груди, перебросила его на плечо и, целясь поверх окон, начала стрелять влево-вправо — везде, где звучал отчаянный бабский визг. Брызнули окна, защелкала наструганная лоза. С чердака Махиры упали сенные кипы, в огороде выбило бельевые столбы. У соседки Гули у виноградника надломились верхние опоры, и он рухнул, обвалив крышу айвана... Амина шла в глубь Бадьяна. Она стреляла, как всякая женщина, — закрыв глаза, отключив разум, прочее же доверив небу. И оно благоволило: мужчины струсили. Они решили, что по ним ведут огонь со всех сторон. Я увидел бегущего по площади Салима, мужа Зарины. На нем была пижама в бурых потеках, с переносицы текла кровь. Он засмеялся — я развел руками. Он показал ноги — я кинул в форточку свои туфли. Салим сунул их под мышку и побежал за угол дома. Бегства других я не видел. Они удрали через бурьянный пустырь — единственное место, не просматриваемое из моего окна. Пустырь тянется до Арчового оврага, перескакивает и идет вдоль Соляной горы, чтобы, обогнув ее, выйти обрывом на гиссарский проселок. Абу — контрабандист, муж свихнутой Шавли, спускаясь к проселку, сломал руку. Час, пока их не подобрал гарнизонный автобус, он колотил дорогу сломанной рукой и разговаривал, чудесно обретя речь (он немой с рождения). — “Ыавли, — кричит, — уййю, уййю!” — хохоча, описывал мне потом Мафтун, когда явился парламентером. В кишлаке стало тихо. Тишина молчала около получаса и опять заголосила, и это были голоса победы: — Сено мое, Амина!.. — Что? — Айван вдребезги. Что-что! Безглазая! — Айван? Идите на площадь (такие и такие) и… И на площадь хлынули бабы, молодые и всякие. Они кричали: “Агага!”, топотали, обнимались. Шавли в платье, разодранном у плеча и на животе, хохотала в непристойном танце. Шарипов наполовину исчез в кипени платков, кос, гиссарских малиновых тюбетеек, а бадьянки все прибывали. Кто-то бросался к свихнутой, другие неостывшими еще, клокочущими голосами обсуждали недавнее. Малика, чуть поодаль, радовалась старым женским способом — пронзительным ревом. Пришла хмурая Амина. Она подозвала Сайеру, Махбубу, еще каких-то девушек и услала их в разные стороны. Сайера с Махбубой побежали к автостанции, неизвестные ушли к бурьянному пустырю. Шавли схватила Амину за плечи, чтобы затянуть в свой языческий пляс. Амина увернулась. Она села на корточки у арыка и гладила переносицу: “Обнимайтесь, пляшите, — говорила ее фигура, — только скоро будет жарко”. Шавли изо всех сил хлопала танцующих по бедрам. Амина вскочила, окликнула свихнутую, Шавли отмахнулась. Фурия шлепнула ее прикладом, и они ушли куда-то. Я распахнул окно, вытащил фляжку. На пятачке бесновалась коза. Зарина, разведя колени, волокла за рога ее и с ней — земной шар, в чьи недра животное прочно запустило все четыре ноги. За ними шла пыльная девочка с охапкой хвороста. Изредка она перехватывала хворост и пинала козу в зад. Я поднес фляжку ко рту, но меня со смаком хлопнули по спине, и я стукнулся лбом о раму, залив грудь. Шавли, неизвестно как оказавшись в доме, еще раз хлопнула по мне, а другой сюрприз — фурия, оглядывая лепнину, сказала: — Водку любишь? Пьяница, да? Водишь машину? — Нет грузовика, — крикнули с автостанции, — ветеринарка только. — А солярка? — оттолкнув меня, сунулась в окно Амина. — Есть? Есть? Сайера, есть? — раздраженно спрашивала она. — Я Генерала велела брать, Зарина! — Погоны у него? — вспыхнула Зарина. — Велела она! Иди и лови. — Солярка в боксе, — доложили с автостанции. — Вожу, — сказал я, оторвавшись от фляжки. Шавли смотрела на меня озорными, небесными глазами умалишенной. Амина еще поговорила из окна, затем побежала из дома, дернув меня за рукав — за мной, мол. Веселье затихало. Женщины, освобождая Шарипова, по одной уходили в сторону, садились на корточки. Явилась тоска — сестра всякой радости. Покачиваясь на корточках и жмурясь, они видели родные кишлаки, девчонок, пинающих лянгу, еще что-то, отчего стали напевать. Открывали увлажненные глаза и видели пьяного меня с Аминой. Без конца кашляя, она объясняла дорогу. — Не доезжая комендатуры, где свалка пограничников, сворачивай в ущелье... — на ходу говорила она. — Вещи брать — по сумке, деньги — до последнего дирама. Кто без детей — в Чон-Алай. Собираться на автостанции, — приказывала, летя по площади. — Бунафша, ковры не неси — сожгу. Рослая девушка с зелеными от усьмы бровями спросила, приподнявшись: — Свекровь моя дверь выламывает, что делать с ней? — Наруби помельче и отправь Усману, — бросила Амина, но через пару шагов обернулась: — Бунафша, эй! Это шутка, выпусти куда хочет. — Нарубит, — сказала полуцыганка Малика. Женщины улыбались в сложенные у губ ладони, затем, отряхивая колени, стали криво подыматься, чтобы разойтись за вещами. На автостанции звенело и материлось: Сайера сбивала камнем навесной замок с ворот одного из ремонтных боксов. Зарина совала ломик под нижнюю часть створок. Амина показала на эстакаду и, бросив автомат за спину, ушла помогать с воротами. Я влез в ветеринарку — молочный дряблый УАЗ-буханку. Завелась хорошо, минут десять подержал ее на холостом ходу. Вдруг обороты стали падать, я чуть подбавил. Двигатель взревел и начал вразнос набирать обороты, потянуло горящим маслом. Сзади, как у старого мопеда, повалил синий дым. “Масло идет в глушитель, — подумал я. — Гляну сапун”. Не глянул: рев прекратился, двигатель осекся и заработал ровно, синий хвост исчез. Заглушил мотор и вышел. Женщины бежали спинами вперед, распахивая ворота. Я делал глоток за глотком. Из кишлака показались первые бадьянки; впереди шла Шавли с автоматом, за ней — полуцыганка Малика с сумкой и медным тазом и Бунафша с ружьем и свернутым ковром на плече. Они пробирались к автостанции напрямую — через поле ноябрьского ржавого хлопчатника. — Кто остался? — крикнула им из бокса Амина, она выкатывала бочку с солярой. — Еще подойдут десять девчонок. Как вчера говорили. Зарина козу разделывает, остальные вещи стригут и в колодце топят, чтобы золовкам не дарить, — ответила полуцыганка. — Другие уже ушли с детьми к проселку. — Я его не оставлю, — с угрозой сказала Бунафша, показала на ковер. Амина, разгибаясь, сказала “пуф-пуф” и обернулась ко мне: — Эй, фляжка, пятьдесят литров хватит? — Смотря куда. — До Джиргиталя, через границу. Там к киргизам в Чон-Алай, где... — говорила Амина, во что-то вслушиваясь. — Машина едет. — Мафтун, — сказала полуцыганка Малика. Они уже выбрались из хлопчатника и подходили к боксу. Шавли навела автомат на подкатывающий “уазик” и закричала: — Ба-ба-ба! — Ешьте сахар (3), — прохрипел Мафтун-полковник. Он вылезал из машины, готовый лопнуть от смеха. — Спасибо. Со свадьбы давимся, — крикнула Амина и тыкнула в сторону Соляной горы. — Ха-ха-ха, — отвечал Мафтун. Он ужасно смешлив. Улыбка, горящая полным ртом золота, не сходит с его губ. Лейтенант, который вез меня в Бадьян, рассказывал, что в гражданскую войну Мафтун хохотал, как в цирке, когда шохцы, изловив полковника и его десант, жгли ему пятки в местной бане-пыточной. И расстреливал он в ответ легко, с озорством, сыпал истории о Насреддине так, что рослые шохцы, перед тем как повернуться к нему спиной, прыскали в кулаки. Разведя руки, он шел к нам и смеялся, но я видел, как бабы посерели от страха. Все, кроме Амины и Шавли. Никто из женщин не решился бы на бунт, если бы Мафтун ночевал в кишлаке. Он нечасто появляется в Бадьяне, неделями пропадая в гиссарском гарнизоне. Его жена умерла год назад, и об этом я слышал тяжелые слухи. Его дом не пуст — в нем вторую неделю живу я и, периодически созваниваясь, пишу ему — уже почти написал — военные мемуары. Свихнутая глядела на полковника с любовью. Амина же пинала бочку. Ее ладонь твердо легла на автомат. Он остановился шагах в пяти от Амины. Умный полковник знал, когда оружием не пугают, и уговаривал Амину: — Ушушу, — тайным шепотом уговаривал он ее. Фурия вначале несмело, затем все запальчивее ругалась, Мафтун хохотал. Они спорили, загибали пальцы, Амина выстрелила ему над ухом, и он направился ко мне. Сказал, что бадьянцы попросили его уладить позор, я взят заложником, мужики меня, вероятно, не убьют, но обещали из душанбинца сделать евнуха. Посмеялись. — Утром приедет наш Джамал, завотделом администрации Шарипова, — сказал полковник. — Я звонил из хукумата (4) в Душанбе, через секретаря вызвал его. Скажи им, они тебе поверят, и Джамалу поверят, а он приедет утром. — Скажу. — Уй! Вчера, говорили, Сафар Аминку душил полдня. Я же просил его: не души, возьми плеть, как мужчина! Нет, говорит, хочу душить. И додушился, зверь: в Чон-Алай бегут. — Я верю Джамалу, — сказала чуткая на ухо Амина. — Джа-ма-ма-ма... — замамкала Шавли. — Но мы уходим к киргизам. Нет? — тряхнула автоматом Амина. — К язычникам? — ложно изумился полковник, и Малика рассмеялась так, что заплакала. — Вы — шейхи-пустынники, — сказала полуцыганка. Мафтун захихикал. Бунафша, громко выдохнув, подняла ружье. Полковник взвел глаза, пошептался с небесами и сказал: — Едьте, ваши отпустят вас. Се талок туда-сюда — и свободны. Только дождитесь Джамала. Ты веришь Джамалу, Амина? Да? Из Бадьяна вышла оставшаяся группа женщин. Они гремели поклажей, кричали, гигикали, но, разглядев Мафтуна, замерли, пугаясь войти в хлопковые заросли. Амина думала, почесывая стволом переносицу, и все глядели на нее: и Мафтун, и пьяный я, и бабы у боксов, и напуганные бабы у края хлопкового поля, и усталый Бог на небе, который знает: что бы ни выбрал человек, его “да” — всегда ошибка, его “нет” — всегда заблуждение. — Да, мы останемся, — решила Амина. — До утра. Но не будет Джамала, Мафтун, — заводим машину. Клянусь, заводим. Шавли зарычала, изображая мотор: “Уу-уу”. Перед тем как сесть в “уазик”, Мафтун хлопнул себя по сердцу. — Нет, говорит, хочу душить, — вскричал он. — Гебилс даже... И уехал. У боксов зашумели. Амина всем бабам, с треском являвшимся из хлопковых кущей, говорила: — Дождемся утром Джамала... Дождемся утром Джамала. Я верю Джамалу, — изредка добавляла она. Женщины кивали и складывали на землю тюки с притороченными казанами. Бунтовщицы заняли все пространство между боксами и автостанцией. Неподалеку объявилась летняя чайхана — два столика и очаг. — Обед, — сказала Амина, глянув на солнце и чему-то вздохнув, может, думая, что верит Джамалу. Зарина ушла к колонке мыть козлятину. Малика сбивала деревянный козырек над дверью в диспетчерскую. Она била прикладом в опорные доски. По недоразумению козырек рухнул не на полуцыганскую ее голову, а слегка поодаль. Шавли ловко нарубила его на хворост. Бунафша, сидя на своем ковре, чистила лук. Я разглядывал пустую фляжку. Амина спиной ко мне, на корточках, разводила огонь. Поскрипывала жара. Окрестность ушла в белесое и слепящее, Соляная гора играла с солнцем. Я влез в салон ветеринарки и спал, пока меня не разбудили на шурбо (5). Бабы ели козлятину. — ...когда новая сожглась, Джамал собрал совещание, — рассказывала Зарина. — Если, говорит, у президентского дворца сжигаются, что же, таджики, делается в кишлаках? В моем хотя бы родном Бадьяне? И велел губернаторам убрать солярку под замок. Пусть, говорит, ломают. Пока ломают — раздумают. — Когда бокс вскрыли, у меня уже и в мыслях не было, — с изумлением подтвердила Бунафша. Малика пожалела меня: — Трудно кушать? — У моего тоже руки... — мелко затрясла руками Зарина. — В Шохе когда работал, на него прораб утром только посмотрит — назначал песок просеивать. — В морду он тебе попадал, — заметила Малика. — Все боялись, — ответила Зарина. — В Шохе, если его забирали в РОВД на машине, экипаж запирался в закутке с решеткой, его просили рулить и так уезжали. Утром возвращали. — Когда утром? — спросила Бунафша. Амина ответила: — В десять не приедет — заводимся, что бы ни было. — Она сидела на крыльце диспетчерской и, не взяв мяса, ела суп с коленки. Остальные, сидя и полулежа, кушали вокруг очага. В горах зазвучали выстрелы, женщины отпрянули от шурбо. — Гебилс? — с испугом спросила Малика. — Киргизы, — послушав, сказала Амина. — Стреляют кабанов. Бабы взяли тарелки. Дурак он, рассказывали мне в Бадьяне, налетает, как бешеный, произносит речь до ночи, кого-то убивает, если не в настроении, а на прощанье заставляет кричать: “Хайль набошад”1. Из-за театра свихнулся. В кишлачной школе на девятое мая всегда играл Гебилса — друга Гитлера. Он страшно похож на него, даже языком. Играл так, что люди насвай2 не сплевывали по два часа. Пришел после в театральный, говорит: “Салом, я Гебилс”. Его не взяли, туда из богатых только берут. Тут война — и взбеленился он, рассказывали в Бадьяне… Зарина собрала большим пальцем жир в тарелке, сунула в рот и сказала: — Фидели его недафно. У разфифки на Гифар. — Вот мне Гебилс! — пригрозила Амина, тряхнув автоматом. Я украдкой смотрел на нее. Томирис! Малика продолжала бояться: — Свиней стреляют! К язычникам бежим... — Ниссо там, — сказала Бунафша, — которая из Доста. Свекор к ней приставал, пока муж в Россию ездил. Она до вечера в поле, а потом в подполе запиралась. Рассказала однажды мужу, он ее избил, чтобы не клеветала. Когда же свекор опять полез, Ниссошка стукнула его сковородкой в челюсть. Он без сознания, шум, крики. Ее в милицию. На следственном эксперименте Ниссо ему челюсть доломала, из милиции выскользнула, прыгнула в киргизский грузовик — и до Оша. Лавку хочет открыть. Свекр сволочь... Малика возразила: — Возьми, Буня, двадцать любых свекровей. На них сволочами окажутся один-два свекра. А возьми наоборот: на одного-двух свекров сволочами выйдут двадцать свекровей. — Свекровь хуже, — подтвердила какая-то женщина у очага, вытирая шумовку. — Свекры лучше. — Свекр Мумин из Чуста… — сказала Зарина. — Его сын женился на бадахшанке Саодат. Второй женой взял — для сбора тыкв. Она быстро туберкулез схватила, вся в болячках. Рожать не может — тоже под самолетом Мустафо скакала. Муж тогда сходил к мулле с бараном и взял развод. Ее — пинком из дома. Села она у ворот, выбирает: утонуть ей или сжечься. И тут выходит свекор и говорит: “Отринь греховные мысли, бадахшанка. Я, старец, беру тебя в жены. Не будешь в постели моей, но будет справедливость”. Сходил к мулле с бараном и завел ее в дом. Сыну же возгласил: “Сия — хозяйка в доме. Ее приказания — для тебе вовеки закон…” А он был суфий. Бунафша, заткни рот… — На днях моя... — говорила женщина с шумовкой. — ...ласково говорит: “Кому чаю?” — гневалась Бунафша. — Гостям это сказала. А мне плевать, говорю: “Мне”. Приносит горячий кумган в десять литров: “Пей все!” Муж с гостями орут: “Пей все”. Схватили за руки... Я задремал у ветеринарки, утомленный шурбо и бунтом. Проснулся в сумерках. Резко похолодало. Малика выкручивала из козырька доски, прошитые жестью. Женщины продолжали сидеть вокруг уже невидимого очага. Солнце тащило вечер за Соляную гору. Бабы молчали. В молчании рождались ледниковые ручьи и звезды, которые светили себе, согревали себя, и Малика несла доски к очагу — разжечь огонь. Она сожгла их и ссыпала уголь в огромный медный таз. Обернула таз ватными одеялами, поставила в центр полукруга. Женщины, обхватывая плечи, придвинулись. Я остался на месте. Амина тоже. Фурия сидела на крыльце диспетчерской, смотрела на Бадьян. Полуцыганка взяла другой таз. Она налила в него солярки, скрутила из куска чапана два толстых фитиля, закрепила в тазу проволокой, подожгла. — Все боялись… — синими от лампы губами сказала Зарина. Обняв колени, она смотрела вверх, на Бога, и он слушал ее, — …даже свекровь. Ни разу ее мамой не назвал. А меня назвал, когда чемерицей отравился. Украли с зоотехником-украинцем настойку полыни, которая для пищеварения коровам, а в бутылке оказалась полынная чемерица — коровам для рвоты. Ночью слышу крики. Выхожу, лицо уже готовлю. Смотрю — зоотехник прилип к забору, его раз сто вырвало. “Мамцю, мамцю!” — зовет по-своему. И мой валяется и кричит: “Мама, мама…” Эта выбегает, а он: “Нет-нет, жену зову…” Амина охнула: — На бурьянный пустырь же отправляла двоих постом, — вспомнила и, соскочив с крыльца, стала будить Сайеру и Махбубу, чтобы послать их на смену. Женщины, раздраженно бормоча, ушли. — Они голодные с утра, — злилась фурия. — Там два дерева, полные тутовника, — говорила ей полусонная Малика. Амина пинала тазик — оживить ленивый уголь. — Я посижу до утра, — сказала она. Малика ответила: — Ум. Бадьянки дремали, уложив головы на грудь — себе или соседке — и зевая даже во сне. Амина пинала тазик, думала, шагая от печки к крыльцу. Женщина намолчалась за день, она упрекнула меня: — Что как тюфяк, что молчишь? — Вы бежите — я молчу… — ответил я. — Мы люди. — Бежать лучше, — сказала Амина. — Надо бежать. Она села на крыльцо, положила автомат к ногам и с мыслями глядела на коптящий тазик. — На бирже плохо? — А? — Хлопок, — сказала фурия, — отдали по девять дирам. Почему, спрашиваю Зафара. “В Ливерпуле на бирже нехорошо”. Врет, сын у него женится. Шавли угрожающе задвигалась. — Ливерпуль, — сказала она, не просыпаясь. — Пятнадцать дирам обошелся из-за солярки, — сказала Амина. — Факелами совку отгоняли. Ставили в поле шесты с паклей, мочили в солярке, а внизу — тазы с водой. Бабочка обжигается и падает в воду… Потом солярку по указанию Джамала отобрали, ключи мулла Наим взял. “Совка идет! — кричим ему. — С голоду же подохнем!” “Не совка! Вы — самоубийцы проклятые, в ад идете!” — говорит. — Женщина почесала нос. — Я через два дня донос написала в муфтият, что он римскому папе кланяется. — Через три, — уточнила во сне Зарина. — Как это? — не поверил я. — Кланялся, — сказала женщина. — В газетах давно предупреждали: некоторые в кишлаках, если летом мечеть строят, по незнанию михраб (6) направляют на закат солнца, а нельзя — предупреждали. В июне особенно солнце на закате сильно отклоняется на Запад. Люди из муфтията везде специально ездили, проверяли градусы, и нашу мечеть тогда проверяли, а она в июне строилась, и ахнули: михраб смотрит прямо на Италию. Наиму тогда указали, а он поленился, что ли, забыл… Не переделал. Когда выгнали его, он говорит мне: “Теперь точно в ад пойдешь”. — “А, — спрашиваю, — мой Сафар к гуриям?” — “Возможно”, — говорит. “И меня туда, — сказала. — Кто ему будет варить шурбо и разминать пятки, а? Гурии? — с недоверием усмехнулась фурия. — Все жены, даже плохие, если достойных мужей, обязательно заберутся в рай. Какая жена не варит шурбо, не разминает пятки? — Разве не родившаяся, — не просыпаясь, сказала полуцыганка Малика. Амина встала и ногой постучала по тазу. Из темноты, с окраины, пришли женщины. Их рты были черными от тутовника. Они влезли в полукруг и в нем уснули, потирая холодные колени и плечи. В северных горах почти неслышно стреляли: языческие киргизы ли — кабанов, бессонный ли кого-то — Гебилс. Амина и я смотрели вверх и думали о рае. — А Сафару или Камалу шурбо варить? — засмеялась Амина. — Камал — первый муж, — пояснила, — его фронтовцы в войну убили, он гранаты на коленях собирал. Две тонны… У нас хороший сад был. Пришли ко мне знакомиться, а мои ушли. Давай, говорю, здесь, в саду, подождем. “А что ждать, — говорит, — давай гранаты собирать”. Встали на колени, — Амина нагнулась и посучила руками. — Камал быстро собирал. Он из Шоха, шохцы быстро собирают. Отец за калиткой смеется: жених гранаты собирает?! Сафар меня когда бьет, говорит: “Камал кукурузник, его наши убили”. Я говорю: “Мы с ним на коленях гранаты собирали, а ты сволочь”. Отец… — фурия взялась за грудь и мстительно кашлянула в сторону Бадьяна, — когда отправлял сюда, плакал. “Прости, вдова, — говорит, — Сафар, он… зато…” Полуцыганка Малика заскрипела зубами. — “Кушать, Буня, станешь”, — говорил, — сказала спящая Бунафша. Амина сказала ревниво: — Я одна здесь вдова. Их так просто колотят, а меня — за гранаты… Они, — сказала женщина, — горные, у себя по неделям палец кушали. У нас же сад был. В сентябре и то и это… На коленях две тонны… Зарина вскочила и, пригибаясь, убежала в темноту. У очага захихикали. — Гранатов переела, — сказал кто-то голосом полуцыганки. Но сейчас же другая женщина шумно убежала в сумерки, за ней вторая и третья, и все, гогоча и ахая, бросились за боксы. — Козлятина, — объяснила Амина. — С отвычки только конина хуже. Поели бы — встречали Джамала со спущенными штанами. А еще опасная… — Или медвежьего корня, — крикнул кто-то из-за боксов голосом полуцыганки, вызвав сдавленные смешки. — …курица, — продолжала Амина, морщась на лампу. — У Шавли, знаешь, живот даже кору, даже медвежий корень переваривал. Но ей куриное крыло принесли, а нельзя: полкило опия в животе — смерть на месте. Час она боролась. Горянки же. Возьмет — положит, возьмет — положит. И съела! И такое, уй, началось! Один мешочек порвался — и по мозгам ей. Не умерла, откачали ее в самолете. Свихнулась только. Я присвистнул: — Глотательница? (7) — Медвежий корень не взял, — говорила Амина. — Когда Шариф-дилер приезжал, мы его тут же ели. Мужики с Шарифом орут, за руки хватают, а мы мимо них во двор бегаем, зеленые, пока не отвязались они. Шавли же даже с касторкой медвежий корень не взял, а курица взяла. Горянки же. У них из птиц — одни грифы и летучие мыши. — Уй, Амина, птицефабрика в Шаше была. Минорки (8) — по пять кило, — отозвался за боксами чей-то низкий голос. — Летучие мыши у вас — пять кило, — зевая, отвечала Амина. — Минорки — самое большее три с половиной, если вы их, конечно, не надували, как баранов. — Тш-тш, тш-тш, — зашипела за боксами Шавли. — Они в Шаше, — сказала Амина, — до войны, как идти на базар, овец надували. Делали надрез на передней ноге и надували велосипедным насосом. А чтоб не сдохли, поили спиртом. — Фурия громко зевнула, передернув плечами. — У нас шашских овец всегда гоняли по базарной площади, смотрели — шатаются, нет. Убайд-гаишник даже с трубками приходил. А мой папа у шашцев не брал никаких, говорил: или надутые или у сворованные у шохцев. — У семургских — воровали-то у наших, — поправила из-за боксов Бунафша, а низкий голос женщины из Шаша сказал: “Уф”. Амина кивнула: — Когда не у шохцев, тогда у семургских. — У брата мамы, — сказал голос полуцыганки Малики, — за неделю украли пять коров. Он купил у киргизов-пастухов огромного алабая (9) за семьсот рублей, злого, как бешеный лис. Утром выпустил у коровника и сел, туда-сюда, с нардами у окна. Вечером у него украли оставшихся, а ночью — алабая. — Шашцы? — с раздражением спросил низкий голос женщины из Ванча, и голос полуцыганки ответил: — Нет, Шарипов. Низкий голос возразил: — Алмасты (10), полуцыганка. В ту же ночь в самом Шаше поисчезала кукуруза, а у нас во дворе сожрали мешок с кислой сметаной. Он висел на вишне, а я же под этой вишней спала! Утром отец показывает пустой мешок и следы алмаста — в кулак глубиной! Они шли к вам от вишни через хлопковое поле. Шашские алмасты — самые воровские в мире, но не шашцы они, клянусь, и шашцы не алмасты, Малика. Сметану съели, я внизу спала. — Я бы тоже не тебя выбрала, — подумав, сказал голос полуцыганки, и дрогнувший голос Зарины ответил ей: — Наших воровали, пока Манижа не исчезла. Наши статные, сильные, как раз в горах бегать. Одну третью увели, и бабы перестали кушать, чтоб алмастам не понравиться. Курутоб (11) не ели! А рябая Манижа-толстуха ест и ест. “Что, женихов не боишься?” — спрашивают бабы и хохочут: ее замуж в Семурге не взяли, а в Шохе пообещали, но через тысячу лет. “Как Бог даст”, — говорит. И украли ее. Серебряный алмаст — вожак стукнул ее у речки веткой по голове и унес в горы. Отец порадовался и забыл. Но с тех пор ни одной бабы, ни одного зернышка у нас не исчезло. А отец ее смотрит однажды: его клевер скошен и в снопы повязан. Потом хвороста нанесли до крыши, потом всю тыкву собрали. И везде следы алмаста… Видели их однажды на Грачьей горе. Сидят, обнявшись, рощу слушают… — Слышала, — кивнула Амина. — Он даже зерно ему обмолачивал. За ребенка. Я засмеялся. — Ты что?! Их самки рожать не могут, — упрекнула меня фурия. — Фляжка… — Из-за Мустафо-летчика, — добавили за боксами. Амина, откашлявшись, сказала: — Об этом, не о Мафтуне пиши. Молчишь, как дурак. Он Латифу год уговаривал, в водопад прыгал и уговорил. Но с других кишлаков тоже уговаривали, и боялся Мустафо. И вот — мы маленькие были — его папа уже надел чапан, чтобы ехать с ним к ее родителям, а его на Семург бросили. Он даже стулом угрожал. Нет, говорят, вначале накрой три тысячи. Он залил яду и полетел в Семург на своем Ан-2, поливает сверху. А диспетчер — шохский — по радио шутит: “Латифа, — говорит, — в Шох, что ли, или в Семург уехала с кем-то прощаться”. Мустафо разворачивается — и в Шох. Все трубы с антеннами там посносил, пока Латифу выглядывал. Диспетчер, начальство плачут, клянутся: “Шутка, шутка”, а он над крышами носится, носится, а яд забыл выключить, и он сыплется, сыплется… Воздух — как сметана был. Потом к нам в кишлак прилетел искать Латифу, потом в Семург вернулся по проселку, потом — к шашцам. Там у него горючее кончилось, и он в Грачью гору врезался. — Не погиб, на ветки выбросило, — сказала Малика, первой явившись из-за боксов и оправляя по бокам платье. — На ветки, — сказала Амина. — Он отряхнулся — и к себе в кишлак, а там его Латифа встречает. Во дворе под навесом она перебирала горох — сто свидетелей позвала. Свадьбу отыграли на семьсот человек. В Ходженте живут, цех, лепешечный, что ли, ситцевый, а, Зарина? И… но… — запуталась фурия. — Самки, — помогла Зарина, выходя следующей из-за боксов. — Их самки от яда рожать перестали! От самолета Мустафо все разлилось по Грачьей горе — их давней стоянке. Год люди внизу мучались. Как ветер — так в рукава дышали, и самки алмастов, наверху, конечно, повредились. Рожать с того времени не могут, несчастные… — Нас на хлопке… — сказал я, чтобы сказать что-то, не раздражать фурию, и раздражил. — И рожать теперь не можешь? — сказала она. — Яд по ним разлился, говорю, поэтому алмасты стали наших баб воровать. А Манижа здоровая была и родила им. — Она в тот день в овине отчищала, — пояснила Зарина, и фурия рассеянно покивала: — В овине. А мы, бестолковые, скакали под самолетом. Тоже теперь, дуры, многие не рожаем. — Она потянулась к печке и со смехом лягнула ее: — Бунафшу свекровь к доктору водила через год после свадьбы. Доктор, турок, полазил, говорит: “Давно… болеете?” — “Давно, доктор, всегда”, — кивает. Боязливая она. — “Что, с рождения?” — турок раздражается. “С рождения, доктор, очень давно”, — Буня говорит и на свекровь смотрит. “Может, наследственное? — турок в шутку спрашивает. — Папа, мама бесплодные…” “Да, доктор, — говорит, — наследственное у меня. Тоже они сссильно болели…” — Что врать, — возразила Бунафша, проходя к очагу. — Я сказала — не знаю. Амина зевнула. — Наим говорит: меченые вы. В ад без суда пойдете, — сказала она, подперев щеку ладонью. — Как за гробом окажетесь, говорит, Накир и Мункар (12) в один голос вскричат: “Бесплодные? Из Бадьяна? Доносчицы и самоубийцы? Показывайте живот”. И поглядят, где клеймо, и добела раскаленную отомкнут левую дверь… — Ффить…Ой-бой! — изобразила дальнейшее вернувшаяся Шавли. Амина покачала головой: — Я говорю: “Без суда меня даже в Бадьян не отправляли. Родня — мужчины — до утра спорили: отдавать, нет? И решили: если вдову берут, то берется она, кто бы ни был берущий. А Мавлюда, золовка, ударила поднос о землю и сказала: отдающие женщину извергу — сами изверги, кто бы ни были отдающие. Знаете, кто такие бадьянцы? Знаете, что Мафтун жену плетьми забил? Пуф, — плюнула в них и расстроилась. Вот так меня почти не отдали, и неужели, говорю, для меня за гробом не найдется больше Мавлюды заступника? А Наим отвечает: “Не будет рая доносчицам, не будет его Зарине, что супругу медвежий корень подсыпала бессовестно…” — Когда ложку облизывал, было совестно... — возразила Зарина. — “…Не будет, — кричит, — большинству из бадьянок. Подумай, Амина, отчего и в Книге Книг почти не говорится о райской награде женщинам?” — закончила Амина. — Не говорится? — спросила с тревогой Бунафша, проснувшись и вскинув голову. И другие бадьянки тоже многие вскинули, но не проснулись. — “Почти — не все”, — говорю Наиму. — Рай под ногами ваших матерей — где сказано? — продолжала Амина. Она все реже кашляла, все чаще зевала и терла переносицу. — А Умар — поэт из Навобада — такое высчитал и жене Наргизе рассказал, перед тем как умер на чердаке от фронтовцев, а Наргиза… — Фурия похлопала себя по груди. — Мне рассказала в Чусте, в шведском лазарете, где мы лежали с чахоткой. “Из холода в холод не попадают, — Умар говорил, — поэтому на небе женщина попадает в рай, ибо заслуженный ад каждая женщина — по всему списку ее врожденных, гнусных грехов — отбывает на земле”… Он даже трактат начал писать, но его Мафтун на чердаке убил… — Она тряхнула головой, борясь с зевотой, и, переборов, закричала: — А ты книгу ему пишешь за деньги! Совесть пропил? — Я нищий, бадьянка, — ответил я с возмущением. — Он убийца. — Меня не убил. — Убей его, Амина, — расслабленно попросила полуцыганка Малика. — Или себя, или кого-нибудь, чтобы поспали мы. — К киргизам евнухом приедет, — пообещала фурия. — Спи, — сказала, опустив голову на запястье. — Евнухи — тоже люди. — И задумалась. Выждав новых глупостей, я выглянул из-за ветеринарки. Томирис дремала, увлеченная сном и вздрагивая локтями поверх автомата. Ее неожиданно тонкий храп болящего жеребенка искусно оплетал общий рокот у очага. Выгнувшись к земле, бадьянки спали тем сном, какой бывает в те опасные минуты, когда, летая в небытии, легкомысленная душа человека почти касается смерти. Предутренний горный ветер задул фитили. Стало еще холоднее. Опершись о колесо, я думал о женщинах. Гуляя взад-вперед, думал о Боге. Выдравшись из хлопка и пробираясь узким лунным бродом по Бадьяну, думал о вине женщин перед Богом, о том, что Амина — Томирис, что трезв, что уеду в Чон-Алай, что не уеду в Чон-Алай, что из проулка навстречу движется стая звенящих алмастов, обожающих брошенные кишлаки. Они обхватили меня и тычком увели обратно, и по дороге Мафтун смеялся мне в ухо, рассказывая, как навалились на баб-часовых, а те, со сна подумав на алмастов, кричали, отбиваясь, что бесплодные они. Рассказал, что бадьянок, ушедших в свои кишлаки с детьми, еле перехватили в километре от душанбинской автотрассы. — Позору было бы! — показывал он щепотку. — А где Джамал? — спросил я, когда мы подходили к уже рассветающему хлопчатнику. — Вот Джамал, — ответил он, на ходу давая очередь поверх боксов. Я видел, как первой очнулась фурия. Она слетела с крыльца и слепо заозиралась автоматом. Полуцыганка Малика и Зарина что-то закричали ей от очага. Бунафша, уже на коленях, быстро скатывала ковер. Свежая, будто не со сна, Шавли воинственно заплясала с ружьем в руке. Другие женщины, толкаясь, бежали к ветеринарке и заглядывали в ее побитые окна. Мафтун стрелял и стрелял в воздух. Из-за его спины в хлопковое поле вбежали бадьянцы и струились там десятками промоин, обхватывая станционный мыс в сходящиеся клещи. На той стороне опасливо завопили. Мафтун отыскивал на ягодице магазин. — Не будет Джамала, — объяснил, нашаривая. — Я его им сую, когда они грузовик захватывают или в коровнике запираются с соляркой. “Не сжигайтесь, — прошу тогда, — мы Джамала бадьянского позвали”. Они сидят ночь — и размягчаются. А утром их в плен берем. Три раза так было. — И верят? — поразился я. — Нет, — поразился мне полковник. — Дуры, что ли? На автостанции метался хаос. Одним краем он лез в ходящую ходуном ветеринарку, другим, яростно крича, готовился к обороне, размахивая автоматом и ружьем. На песчаный берег уже выскакивали первые мужчины. Осмотрительными зигзагами они двигались вверх к боксам. Я сжался в ожидании крови. Мафтун, чуть впереди меня, водил шеей. Когда Амина и Шавли целились в передних бадьянцев, он наклонялся и с интересом потирал колени. Когда из ветеринарки высыпали женщины и бежали за автостанцию, он фыркал. И, ударяя меня в селезенку, хохотал, как ребенок, когда Амина с Шавли, бросив вдруг оружие в набегавших мужей, кинулись вслед за остальными. — Влево… левее! Амина! — кричал он беглянкам и утирал добродушные слезы. — Чон-Алай на западе… Но во вселенском, багровом от горизонта до горизонта бадьянском хлопке женщины убегали от мужей кто куда. — Цирк, — сказал Мафтун, и не хлопком, а длинной грунтовой дорогой мы пошли в Бадьян. — Смотри, — весело предостерегал меня полковник, — завтра наплетут что-нибудь — и мужики убьют тебя. — Что наплетут? — спросил я. — Все. Как о рае, алмастах. Как про сад. — Гранатовый, — сказал я. — Уф! Из Бешкента она. Там одни солончаки, — сказал Мафтун. Через неделю, взяв деньги, я уехал в Душанбе. Алексей ТОРК. _____________________________________ (1) Курбока — лягушка. (2) Маймун — обезьяна. (3) “Кушайте сахар” — таджикское приветствие. (4) Хукумат — районная администрация. (5) Шурбо — традиционный таджикский суп с мясом и овощами. (6) Михраб — молитвенная ниша в мечети, указывающая направление на Мекку. (7) Глотателями российская милиция и пресса называют контрабандистов, преимущественно граждан СНГ, пытающихся проникнуть в Россию, заглотнув так называемые контейнеры — капсулы или резиновые мешочки с наркотиками. (8) Минорки — порода кур. (9) Алабай — среднеазиатская овчарка. (10) Алмасты — мифические полулюди-полузвери. (11) Курутоб — национальное блюдо из лепешек и кислой сметаны. (12) Накир и Мункар — ангелы, ведущие допрос человека сразу после его смерти. # Впервые было опубликовано в журнале "Дружба народов" * * * Алексей Торк (Алишер Ниязов) родился в 1970 г. в Душанбе. Работал в таджикских СМИ. С 1996 по 1999 год был корреспондентом ИТАР-ТАСС в Киргизии, в 2000-м — спецкором программы “Время” (канал ОРТ), потом корреспондентом РИА Новости в Киргизии и Казахстане. Освещал военные конфликты в Таджикистане и на юге Киргизии. Писать прозу начал в 2000 г. Первая литературная публикация (рассказ “Пенсия”) состоялась в “ДН” (2006, № 7). Рассказ был инсценирован МХТ им. Чехова под названием “Тутиш”. См. также подборку его рассказов в “ДН”, 2007, № 4. | |
|
√ Ägä bolmaly / hekaýa - 15.09.2024 |
√ Ene / hekaýa - 10.10.2024 |
√ Tabyt / hekaýa - 17.07.2024 |
√ Men şu gün gyz boljak / hekaýa - 26.07.2024 |
√ Gurban garawul / hekaýa - 07.09.2024 |
√ Alty daýy / hekaýa - 05.11.2024 |
√ Häsiýetnama / hekaýa - 11.12.2024 |
√ Bakylygyň bosagasynda / hekaýa - 21.06.2024 |
√ Pedofiliň ölümi / nowella - 04.01.2024 |
√ Halasgär barsyň hamy / hekaýa - 24.06.2024 |
Teswirleriň ählisi: 0 | |